Роза-лягушка в Львове
1.
Нет, воистину Аллах милосердный, мудрый отвернулся от Него. В песью жопу такой день!..
Не иначе как дурной глаз рыночной гадалки. Они у нее желтые, с бельмами — и вспомнить-то жутко. Или же таки углядел молодой месяц через левое плечо. Старался не глядеть, но тот сам лез к нему в глаза…
Любимая кобыла Айша повредила ногу. Раз.
В фонтан, где так сладко грустить в одиночестве, упал больной ворон и издох, источая зловоние. Два.
От любимого кинжала откололся большой рубин. Три.
От бирюзового кафтана средь бела дня оторвалась пола. Четыре.
Ничтожный Сефи-ага, мерзкий бородатый червяк, посмел ухмыльнуться, увидев Его с оторванной полой. Пять. (Вот Дилья никогда не ухмыльнулся бы. Потому что Дилья уважает его как мужчину.) Пять огорчений, и все — до полудня. Что же будет к вечеру, милосердный Аллах?..
Он пнул уже третьего невольника, плюнул в глаза четвертому, подставил подножку пятому, даже не улыбнувшись его забавным корчам. Хотелось выть, как воют женщины, оплакивая мужей. Но Он мужчина. Он воин, что бы там не думал Сефи-ага. Просто Он нуждается в утешении, и всего-то…
— Мамкааааааааааа!
— Да, мой господин? — отозвался хриплый голос.
— Пошла прочь, — сразу же крикнул Он.
Это была Чембердже-ханум, Его кормилица, или попросту «Мамка».
— А я как раз иду к тебе, мой благоуханный. Вижу, вижу, что ты не в духе. Но посмотри, кого я тебе привела!
Он уже и так пялился во все глаза на нагую девушку, которую тащила за руку Мамка. Конечно, Его уныние не имело пределов… но девушка была так прекрасна, что Он даже не сказал ей, как говорил всем — «Твой отец — камышовый кот? Где ты взяла эту драную кошку, Чембердже-ханум?»
— Ну вот… Ложись, мой сладкий. Вот так, вот так, — Мамка приспустила Ему шаровары, обнажив уд, лизнула головку, щекотнула языком яички, вызвав сладкую дрожь, и подвела к Нему девушку:
— Помнишь, что делать? Полезай сюда, — она подтолкнула ее к ложу. — Ногу вот так, и вот сюда… вот так… Она совсем ничего не понимает. Свеженькая, неделя как привезли… Вот так. Умничка моя, сладкая моя!
Мамка была ласкова со всеми невольницами. Иногда Его это раздражало («будто они достойны любви больше меня»). Но сейчас Он смотрел во все глаза на девушку, которая с помощью Мамки влезла на Него верхом и стояла на коленях, опустив голову.
— Скорее, — хрипло сказал Он.
— Погоди, мой благоуханный, дай закипеть юной крови. Она ведь совсем молоденькая, не старше восемнадцати… Ну что же ты, птичка моя? — спросила она у плачущей девушки, нагнулась к ее груди и стала сосать ей сосок, а рукой — наминать пушистое лоно, застывшее в полупальце от Его уда. Девушка заскулила, как щенок. — Вот так, вот таааак, — бормотала Мамка с ее соском во рту. — А теперь садись. Садись!
Она взяла в руку Его уд и стала пригибать девушку книзу.
— Аааааооо, — застонал Он, когда уд окунулся в клейкую плоть. Девушка закрыла глаза. Груди ее вздрагивали, из под густых ресниц текли слезы…
«Чего застыла? Каменная, что ли?», хотел крикуть Он, и не смог — так хороша
она была. «Хоть что-то благое преподнес мне Аллах…»
— Ну давай, давай, шевелись! Я же говорила тебе, что делать, — суетилась Мамка, упреждая Его гнев. — Давай-давай… вот так, — она подталкиваладевушке бедра, и та стала наконец медленно двигаться, не раскрывая глаз. — Да не так! Вот сюда, и чуть-чуть вверх, и потом сюда… Ничего не понимает! — оправдывалась Чемберджи-ханум, повернувшись к Нему. — Хорошо, если пять слов выучила по-нашему… Прости нас, о благоуханный!
— Она девственница?
— Да, мой прекрасный. Не бойся — она не замарает тебя своей кровью. Я сама раскупорила ей плеву, сама вымыла ей утробу… Она чиста, как твой взгляд, мой ненаглядный…
Медовая патока, окутавшая Его уд, была так восхитительна, что Он извивался и урчал, как цепной медведь Гыр. Все огорчения этого дня улетучились, как не бывало. Мамка целовала девушке соски и направляла ее бедра, а другой рукой ласкала Ему яички. Девушка горько плакала, но бедра, напяленные на Его уд, танцевали все быстрей и жарче. Щеки, расчерченные полосками слез, полыхали, как шиповник; груди, спелые, тугие, сладкие, как райские плоды, казалось, вот-вот лопнут от жара и изольются ручьями щербета и патоки… Сладострастие вдруг вскипело в Нем, и Он вцепился в гибкое тело, как коршун, повалил его на себя, закричал, умирая от фонтана, бьющего из яиц, и врос в танцующие бедра, чтобы не расплескать ни единой капли семени. Девушка кричала с Ним, захлебываясь слезами…
— Нет, нет, нет, нет, — бормотал Он, прижимая к себе тело, которое тянула за руку Чембержде-ханум. «Моя Сладкая Роза, моя Татлы-Гюль… Никому не отдам тебя», думал Он.
— Бедняжка может зачать… Нужно промыть ей утробу уксусным раствором… — говорила Мамка.
— Нет, нет, нет! Пусть так. Мне плевать… — шептал Он, купаясь в ее волосах.
Но Мамка все-таки стащила девушку прочь и увела ее, кланяясь и бормоча извинения.
Он даже не сердился: у Него не было на то ни капли сил. Никогда раньше Он не знал такого блаженства. Он познал первую невольницу полгода назад, и Татлы-Гюль была уже седьмой, но все они были рядом с ней, как костлявые суки из Его псарни…
Всех казню, думал Он, чтобы не оскорбляли своим видом благоуханный след Ее красоты. Воистину число «семь» приносит счастье…
2.
Виконт де Кардильяк нахмурился, вздохнул, но все же надел парик.
С того порядком осыпалась пудра, а свежую взять было негде. Проклятое степное солнце превращает голову под париком в котел, набитый вареными мозгами. Да и тело, упакованное в жилетку и камзол, тушится в собственном соку, как седло барашка.
Но выхода нет: нужно сохранять лицо. Он здесь не просто Дилья, приятель калги-султана; он — представитель его величества Луи ХIV-го, Короля-Солнца, и шире — всего цивилизованного мира. Есть вещи поважнее комфорта, хоть в Париже и не всякий это поймет.
Угораздило же его когда-то спасти жизнь калге-султану, бесноватому Айяз-Гераю, да отсохнет его неугомонный язык хотя бы на годик-полтора… Мальчишке девятнадцатый год, а жесток, как мармаросский пират, и похотлив, как жеребец. Носится со своей Татлы-Гюль, молоденькой наложницей с Подолья, и сношает ее на людях, как кобылу. Заставил живописца исписать ей руки-ноги хной, лично покрыл ей золотом ногти, запретил ей носить одежду, обвешал драгоценностями и цветами, как живую куклу… Бедняжка ходит по дому нагишом и плачет от неизбывной похоти, потому что молокосос не умеет ее удовлетворить, а ласки морщинистой Чембердже-ханум — не лучшая замена мужским рукам…
Девочка чудо как хороша, и сердце обливается кровью за нее (или, может быть, не сердце, а другой орган, если уж быть честным с собою). Он, виконт де Кардильяк, удостоился великой чести — входить в сокровенные покои калги-султана и видеть его наложниц в чем мать родила. Собственно, из них осталась одна только Татлы-Гюль: всем прочим влюбленный Айяз собрался рубить головы, и только его, де Кардильяка, вмешательство спасло несчастных от верной гибели. Бедняжкам повезло: их всего лишь угнали на невольничий рынок в Кафу…
Хорошо, что мальчишка слушается его, почитая за ближайшего друга и наставника. Старый лис де Кардильяк расходует советы экономно, разбавляя их лестью в пропорции 1:10, зато из Кафы и Гезлева в Марсель идут галеры с беспошлинным вином и пряностями.
Однако за все надо платить. Ради дела он вынужден проводить дни и недели в обществе юного Герая, этого павиана, обвешанного пистолетами и кинжалами, и часами выслушивать его похвальбу, смиренно кивая в ответ. К тому же наследника крымского трона одолел грех царя Кандавла, и похвальба нередко сливается со шлепаньем царственных яиц о липкое лоно Татлы-Гюль — прямо при нем, де Кардильяке…
Вот и сейчас мальчишка приглашает достопочтенного Дилью к себе в покои. В сущности, я такой же раб калги-султана,как и Татлы-Гюль, размышлял де Кардильяк, только рабство мое добровольно… Когда он вошел к нему, благоуханный Айяз, красный, как гранат, хлопал по заду голую Татлы-Гюль, стоящую на четвереньках.
— Я позвал тебя, мой славный друг, чтобы разделить с тобой сладость, ээээ, лучшего плода моего сада… Она твоя! Я дарю ее тебе! Не насовсем, конечно, но сегодня… сейчас она твоя! Она твоя… до заката! Нет, до полудня! Возьми ее! — он щедро взмахнул рукой и отодвинулся от Татлы-Гюль, приглашая де Кардильяка согрешить со своей наложницей.
Тот ожидал чего угодно, но только не этого.
Признаться, предложение Айяза вызвало в нем, помимо удивления и брезгливости, и совсем иные чувства. Грешный отросток давно распирал чулки при виде набухших грудей Татлы-Гюль. «Ты не женат», нашептывал ему внутренний голос, «а девочку не сношал никто, кроме Айяза, в ком не гнездится никакая болезнь, кроме глупости… Ты не рискуешь ни душой, ни телом… А отказ равносилен оскорблению…»
— Благодарю тебя, мой царственный друг, — сказал де Кардильяк. Помедлил, оправляя парик, вздохнул и подошел к девушке.
Совесть скребла в печенках, но разум и тело уже сказали «да».
— Повернись ко мне, — приказал он, тронув ее.
Девушка не двинулась, и он мягко перевернул ее на спину, обхватив за живот. Красавица Татлы-Гюль безучастно смотрела на него, измученная неутоленной похотью. Щеки ее горели, приоткрытый рот хватал воздух. Она была так хороша, что перехватывало дыхание.
— Бедняжка. Прости меня, — сказал де Кардильяк по-французски, скинул парик к чертям собачьим, опустился к Татлы-Гюль и стал ласкать ей лоно. Пальцы окунались в него, как в горячее масло.
Девушка застонала. Глаза ее расширились, личико удивленно вытянулось, будто спрашивало «что ты делаешь со мною?» Стон усилился, когда виконт принялся ласкать ей груди и все тело.
Он старался вкладывать в свои прикосновения не только похоть, но и нежность, и участие, и девушка почувствовала это. Приподнявшись на локтях, она благодарно подставлялась его ласкам, на которые де Кардильяк был великий мастак. Он мял ее упругое тело, как тесто, пропуская соски между пальцев, и все сильней массировал промасленное лоно. Затем он нагнулся и прильнул
Category: Сказка